Гайдар, Аркадий Петрович
Судьба барабанщика[0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18]
ым утром мы подъезжали к какому-то невиданно прекрасному, городу. С грохотом мчались мы по высокому железному мосту. Широкая лазурная река, по которой плыли большие белые и голубые пароходы, протекала под нами. Пахло смолой, рыбой и водорослями. Кричали белогрудые серые чайки - птицы, которых я видел первый раз в жизни. Высокий цветущий берег крутым обрывом спускался к реке. И он шумел листвой, до того зеленой и сочной, что, казалось, прыгни на нее сверху - без всякого парашюта, а просто так, широко раскинув руки, - и ты не пропадешь, не разобьешься, а нырнешь в этот шумливый густой поток и, раскидывая, как брызги, изумрудную пену листьев, вынырнешь опять наверх, под лучи ласкового солнца. А на горе, над обрывом, громоздились белые здания, казалось - дворцы, башни, светлые, величавые. И, пока мы подъезжали, они неторопливо разворачивались, становились вполоборота, проглядывая одно за другим через могучие каменные плечи, и сверкали голубым стеклом, серебром и золотом. Дядя дернул меня за плечо: - Друг мой! Что с тобой: столбняк, отупение? Я кричу, я дергаю... Давай собирай вещи. - Это что? - как в полусне, спросил я, указывая рукой за окошко. - А, это? Это все называется город Киев. Светел и прекрасен был этот веселый и зеленый город. Росли на широких улицах высокие тополи и тенистые каштаны. Раскинулись на площадях яркие цветники. Били сверкающие под солнцем фонтаны. Да как еще били! Рвались до вторых, до третьих этажей, переливали радугой, пенились, шумели и мелкой водяной пылью падали на веселые лица, на открытые и загорелые плечи прохожих. И то ли это слепило людей южное солнце, то ли не так, как на севере, все были одеты - ярче, проще, легче, - только мне показалось, что весь этот город шумит и улыбается. - Киевляне! - вытирая платком лоб, усмехнулся дядя. - Это такой народ! Его колоти, а он все танцевать будет! Сойдем, Сергей, с трамвая, отсюда и пешком недалеко. Мы свернули от центра. То дома высились у нас над головой, то лежали под ногами. Наконец мы вошли в ворота, прошли через двор в проулок - и опять ворота. Сад густой, запущенный. Акация, слива, вишня, у забора лопух. В глубине сада стоял небольшой двухэтажный дом. За домом - зеленый откос, и на нем полинялая часовенка. Верхний этаж дома был пуст, окна распахнуты, и на подоконниках скакали воробьи. - Стой здесь, - сбрасывая сумку, приказал дядя, - а я сейчас все узнаю. Я остался один. Кувыркаясь и подпрыгивая, выскочили мне под ноги два здоровых дымчатых котенка и, фыркнув, метнулись в дыру забора. Слева, в саду, возвышался поросший крапивой бугор, на котором торчали остатки развалившейся каменной беседки. Позади, за беседкой, доска в заборе была выломана, и отсюда по откосу, мимо часовенки, поднималась тропинка. Справа на площадке лежали сваленные в кучу маленькие скамейки, столы, стулья. И теперь я угадал, что в доме этом зимой бывает детский сад. А сейчас, на лето, они уехали, конечно, куда-либо за город. Оттого наверху и пусто. - Иди! - крикнул мне показавшийся из-за кустов дядя. - Все хорошо! Отдохнем мы здесь с тобой лучше, чем на даче. Книг наберем. Молоко пить будем. Аромат кругом... Красота! Не сад, а джунгли. Возле заглохшего цветника нас встретили. Высокая седая старуха с вздрагивающей головой и с глубоко впавшими глазами, опираясь на черную лакированную палочку, стояла возле морщинистого бородатого человека, который держал в руках длинную метлу. Сначала я подумал, что это старухин муж, но, оказывается, это был ее сын. - Дорогих гостей прошу пожаловать! - сказала старуха надтреснутым, но звучным голосом. Она сухо поздоровалась со мной и, откинув голову, приветливо улыбнулась дяде. - Спаситель! Ах, спаситель! - сказала она, постучав костлявым пальцем по плечу дяди. - Полысел, потолстел, но все, как я вижу, по-прежнему добр и весел. Все такой же молодец, герой, благородный, великодушный, а время летит... время!.. В продолжение этой совсем непонятной мне речи бородатый сын старухи не сказал ни слова. Но он наклонял голову, выкидывал вперед руку и неуклюже шаркал ногой, как бы давая понять, что и он всецело разделяет суждения матери о дядиных благородных качествах. Нас проводили наверх. Живо раскинули мы две железные кровати в той из трех пустых комнат, что была поменьше, положили соломенные матрацы, втащили столик. Старуха принесла простыни, подушки, скатерть. Под открытым окном шумели листья орешника, чирикали птахи. И стало у меня вдруг на душе хорошо и спокойно. И еще хорошо мне было оттого, что старуха назвала дядю и добрым и благородным. Значит, думал я, не всегда же дядя был пройдохой. А может быть, я и сейчас чего-то не понимаю. А может быть, все, что случилось в вагоне, это задумано злобным и хитрым стариком Яковом. А теперь, когда Якова нет, то, может быть, все оно и пойдет у нас по-хорошему. Дядя дернул меня за нос и спросил, о чем я задумался. Он был добр. И, набравшись смелости, я сказал ему, что лучше, чем воровать чужие сумки, жить бы нам спокойно вот в такой хорошей комнате, где под окном орешник, черемуха. Дядя работал бы, я бы учился А злобного старика Якова пусть заперли бы санитары в инвалидный дом. И пусть он сидел бы там, отдыхал, писал воспоминания о прежней своей боевой жизни, а в теперешние наши дела не вмешивался. Дядя упал на кровать и расхохотался: - Ха-ха! Хо-хо! Старика Якова запереть в инвалидный дом! Юморист! Гоголь! Смирнов-Сокольский! В цирк его, в борцы! Гладиатором на арену! Музыка, туш! Рычат львы! Быки воют! А ты его в инвалидный! Тут дядя перестал смеяться. Он подошел к окну, сломал веточку черемухи и, постукивая ею по своим коротким ногам, начал мне что-то объяснять. Он объяснил мне, что вор не всегда есть вор, что я еще молод, многого в жизни не понимаю и судить старших не должен. Он спрашивал меня, читал ли я Чарлза Дарвина, Шекспира, Лермонтова и Демьяна Бедного. И когда у меня от всех его вопросов голова пошла кругом, и уж не помню, с чем-то я соглашался, чему-то поддакивал, то он оборвал разговор и спустился в сад. Я же, хотя толком ничего и не понял, остался при том убеждении, что если даже дядя мой и жулик, то жулик он совсем необыкновенный. Обыкновенные жулики воруют без раздумья о Чарлзе Дарвине, о Шекспире и о музыке Бетховена. Они тянут все, что попадет под руку, и чем больше, тем лучше. Потом, как я видел в кино, они делят деньги, устраивают пирушку, пьют водку и танцуют с девчонками танец "Елки-палки, лес густой", как в "Путевке в жизнь", или "Танго смерти", как в картине "Шумит ночной Марсель". Дядя же мой не пьянствовал, не танцевал. Пил молоко и любил простоквашу. Дядя ушел в город. В раздумье бродил я по комнатам. На стене в коридоре висел пыльный телефон. Очевидно, с тех пор как уехал детский сад, звонили по нему не часто. Заглянул я в чулан - там стояло изъеденное молью, облезлое чучело рыжего медвежонка. Слазил по крутой лесенке на чердак, но там была такая духота и пылища, что я поспешно спустился вниз. Вечерело. Я вышел в сад. В глухом уголку, за разваленной беседкой, лежал в крапиве мраморный столб. Я разглядел на его мутной поверхности такую надпись: ДЕЙСТВИТЕЛЬНЫЙ СТАТСКИЙ СОВЕТНИК И КАВАЛЕР ИОГАНН ГЕНРИХОВИЧ ШТОКК. Тут же в крапиве валялся разбитый ящик и рассохшаяся бочка. Было тепло, тихо, крепко пахло резедой и настурциями. Где-то далеко на Днепре загудел пароход. Когда гудит пароход, я теряюсь. Как за поручни, хочется схватиться мне за что попало: за ствол дерева, за спинку скамейки, за подоконник. Гулкое, многоголосое эхо его всегда торжественно и печально. И где бы, в каком бы далеком и прекрасном краю человек ни был, всегда ему хочется плыть куда-то еще дальше, встречать новые берега, города и людей. Конечно, если только человек этот не такой тип, как злобный Яков, вся жизнь которого, вероятно, только в том и заключается, чтобы охать, ахать, представляться больным и тянуть у доверчивых пассажиров их вещи. Но вот я насторожился. В саду, за вишнями, кто-то пел. Да и не один, а двое. Мужской голос - ровный, приглушенный и женский - резковатый, как бы надтреснутый, но очень приятный. Тихонько продвинулся я вдоль аллеи. Это были старуха и ее бородатый сын. Они сидели на скамейке рядом, прямые, неподвижные, и глядя на закат, тихо пели: "Цветы бездумные, цветы осенние, о чем вы шепчетесь в пустом саду?.." Я был удивлен. Я еще никогда не слыхал, чтобы такие древние старухи пели. Правда, жила у нас во дворе дворникова бабка, так и она, когда качала их горластого Гошку, тоже пела: "Ай, люли, ай, люли! Волки телку увели", - но разве же это песня? - Дитя! - позвала вдруг кого-то старуха. Я обернулся, но никого не увидел. - Дитя, подойди сюда! - опять позвала старуха. Я снова оглянулся - нет никого. - Тут никого нет, - смущенно сказал я, высовываясь из-за куста. - Оно, должно быть, куда-нибудь убежало. - Кто оно? Глупый мальчик! Это я тебя зову. Я подошел. - Пойди и посмотри, не коптит ли на кухне керосинка. - Хорошо, - согласился я, - только я не знаю, где у вас кухня. - Как ты не знаешь, где у нас кухня? - строго спросила старуха. - Да я тебя, мерзавца, из дому выгоню... на мороз, в степь... в поле! Я ахнул и в страхе попятился, потому что старуха уже потянулась к своей лакированной палке, по-видимому, собираясь меня ударить. - Мама, успокойтесь, -