ГАЙДАР

...

Тимур и его команда Военная тайна Судьба барабанщика Школа . Р.В.С.

Гайдар, Аркадий Петрович

Школа .
[0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20] [21] [22] [23] [24] [25] [26] [27] [28] [29] [30] [31] [32] [33] [34] [35] [36] [37]

нное лицо. - Слазим, напоролись-таки, кажется, это не жихаревцы, а немцы. На Хамурской - батарея. Первый, кто попался мне на опушке, - это маленький красноармеец, прозванный Хорьком. Он сидел на траве и австрийским штыком распарывал рукав окровавленной гимнастерки. Винтовка его с открытым затвором, из-под которого виднелась недовыброшенная стреляная гильза, валялась рядом. - Немцы! - не отвечая на наш вопрос, крикнул он. - Сейчас сматываемся! Я сунул ему свою жестяную кружку зачерпнуть воды, чтобы промыть рану, и побежал дальше. Собственно говоря, окровавленный рукав Хорька и его слова о немцах - это было последнее из того, что мог я впоследствии восстановить по порядку в памяти, вспоминая этот первый настоящий бой. Все последующее я помню хорошо, начиная уже с того момента, когда в овраге ко мне подошел Васька Шмаков и попросил кружку напиться. - Что это ты в руке держишь? - спросил он. Я посмотрел и смутился, увидав, что в левой руке у меня крепко зажат большой осколок серого камня. Как и зачем попал ко мне этот камень, я не знал. - Почему на тебе, Васька, каска надета? - спросил я. - С немца снял. Дай напиться. - У меня кружки нет. У Хорька. - У Хорька? - Тут Васька присвистнул. - Ну, брат, с Хорька не получишь. - Как - не получишь? Я ему дал воды зачерпнуть. - Пропала твоя кружка, - усмехнулся Васька, зачерпывая из ручья каской воду. - И кружка пропала, и Хорек пропал. - Убит? - До смерти, - ответил Васька, неизвестно чему усмехаясь. - Погиб солдат Хорек во славу красного оружия! - И чего ты, Васька, всегда зубы скалишь? - рассердился я. - Неужели тебе нисколько Хорька не жалко? - Мне? - Тут Васька шмыгнул носом и вытер грязной ладонью мокрые губы. - Жалко, брат, и Хорька жалко, и Никишина, и Серегу, да и себя тоже жалко. Мне они, проклятые, тоже вон как руку прохватили. Он шевельнул плечом, и тут я заметил, что левая рука Васьки перевязана широкой серою тряпкой. - В мякоть... пройдет, - добавил он. - Жжет только. - Тут он опять шмыгнул носом и, прищелкнув языком, сказал задорно: - Да ведь и то разобрать, за что жалеть-то? Силой нас сюда никто не гнал, значит, сами знали, на што идем, значит, нечего и жалиться! Отдельные моменты боя запечатлелись; не мог я восстановить их только последовательно и связно. Помню, как, опустившись на одно колено, я долго перестреливался все с одним и тем же немцем, находившимся не далее как в двухстах шагах от меня. И потому, что, едва успев кое-как прицелиться, уже боялся, что он выстрелит раньше меня, я дергал за спуск и промахивался. Вероятно, он испытывал то же самое и поэтому также промахивался. Помню, как взрывом снаряда опрокинуло наш пулемет. Его тотчас же подхватили и потащили на другое место. - Забирай ленты! - крикнул Сухарев. - Помогайте ж, черти! Тогда, схватив один из валявшихся в траве ящиков, я потащил его. Помню потом, как будто бы Шебалов дернул меня за плечо и крепко выругал; за что, я не понял тогда. Потом, кажется, убила пуля Никишина. Или нет... Никишина убило раньше, потому что он упал, когда еще я бежал с ящиком, и перед этим крикнул мне: "Ты куда же в обратную сторону тащишь? Ты к пулемету тащи!" Под Федей застрелили лошадь. - Федька плачет, - сказал Чубук. - Такой скаженный, уткнулся в траву и плачет. Я подошел к нему. "Брось, говорю, тут о людях плакать некогда". Как повернулся Федька, хвать за наган. "Уйди, говорит, а не то застрелю и тебя". А глаза такие мутные. Я плюнул и ушел. Ну что с сумасшедшим разговаривать?! Непутевый этот Федька, - раскуривая трубку, продолжал Чубук. - Нет у меня веры в этого человека. - Как - нет веры? - вступился я. - Он же храбрый, что дальше некуда. - Мало ли что храбрый, а так непутевый. Порядка не любит, партейных не признает. "Моя, говорит, программа: бей белых, докуда сдохнут, а дальше видно будет". Не нравится мне что-то такая программа! Это туман один, а не программа. Подует ветер, и нет ничего! Убитых было десять, раненых четырнадцать, из них шестеро умерли. Был бы лазарет, были бы доктора, медикаменты - многие из раненых выжили бы. Вместо лазарета была поляна, вместо доктора - санитар германской войны Калугин, а из медикаментов только йод. Йода была целая жестяная баклага из-под керосина. Йода у нас не жалели. На моих глазах Калугин налил до краев деревянную суповую ложку и вылил йод на широкую рваную рану Лукоянову. - Ничего, - успокаивал он. - Потерпи... ед - он полезный. Без еда тебе факт что конец был бы, а тут, глядишь, может, и обойдется. Надо было уходить отсюда к своим, к северу, где находилась завеса регулярных частей Красной Армии: в патронах уже была недостача. Но раненые связывали. Пятеро еще могли идти, трое не умирали и не выздоравливали. Среди них был цыганенок Яшка. Появился этот Яшка у нас неожиданно. Однажды, выступая в поход с хутора Архиповки, отряд выстроился развернутым фронтом вдоль улицы. При расчете левофланговый красноармеец, теперь убитый маленький Хорек, крикнул: - Сто сорок седьмой неполный! До тех пор Хорек был всегда сто сорок шестым полным. Шебалов заорал: - Что врете, пересчитать снова! Снова пересчитали, и снова Хорек оказался сто сорок седьмым неполным. - Пес вас возьми! - рассердился Шебалов. - Кто счет путает, Сухарев? - Никто не путает, - ответил из строя Чубук, - тут же лишний человек объявился. Поглядели. Действительно, в строю между Чубуком и Никишиным стоял новичок. Было ему лет восемнадцать-девятнадцать. Черный, волосы кудрявые, лохматые. - Ты откуда взялся? - спросил удивленно Шебалов. Парень молчал. - А он встал тут рядом, - объяснил Чубук. - Я думал, нового какого ты принял. Пришел с винтовкой и встал. - Да ты хоть кто такой? - рассердился Шебалов. - Я... цыган... красный цыган, - ответил новичок. - Кра-а-асный цы-га-ан? - вытаращив глаза, переспросил Шебалов и, вдруг засмеявшись, добавил: - Да какой же ты цыган, ты же еще цыганенок! Он остался у нас в отряде, и за ним так и осталась кличка Цыганенок. Теперь у Цыганенка была прохвачена грудь. Бледность просвечивала через кожу его коричневого лица, и запекшимися губами он часто шептал что-то на чужом, непонятном наречии. - Вот уж сколько служу... полгерманской отбубнил и теперь тоже, - говорил Васька Шмаков, - а цыганов в солдатах не видал. Татар видал, мордву видал, чувашинов, а цыганов - нет. Я так смотрю - вредный народ эти цыганы: хлеба не сеют, ремесла никакого, только коней воровать горазды, да бабы их людей дурачат. И никак мне не понятно, зачем к нам его принесло? Свободы - так у них и так ее сколько хочешь! Землю им защищать не приходится. На что им земля? К рабочему тоже он касательства не имеет. Какая же выходит ему выгода, чтобы в это дело ввязываться? Уж какая-нибудь есть выгода, скрытая только! - А может быть, он тоже за революцию, ты почем знаешь? - В жисть не поверю, чтобы цыган да за революцию. И до переворота за краденых лошадей его били, и после за то же самое бить будут! - Да, может, он после революции и красть вовсе не будет? Васька недоверчиво усмехнулся: - Уж и не знаю, у нас на деревне и дубьем их били и дрючками, и то не помогало - все они за свое. Так неужто их революция проймет? - Дурак ты, Васька, - вставил молчавший доселе Чубук. - Ты из-за своей хаты да из-за своей коняги ни черта не видишь. По-твоему, вот вся революция только и кончится тем, что прирежут тебе барской земли да отпустят из помещичьего леса бревен штук двадцать задаром, ну, да старосту председателем заменят, а жизнь сама какой была, такой и останется. Через два дня Цыганенку стало лучше. Вечером, когда я подошел к нему, он лежал на охапке сухой листвы и, уставившись в черное звездное небо, тихонько напевал что-то. - Цыганенок, - предложил я ему, - давай я около тебя костер разожгу, чай согрею, пить будем, у меня в баклаге молоко есть. Хочешь? Я сбегал за водой, подвесил котелок на шомпол, перекинутый над огнем через два воткнутых в землю штыка, и, подсаживаясь к раненому, спросил: - Какую это ты песню поешь, Цыганенок? Он ответил не сразу: - А пою я песню такую старую, в ней говорится, что нет у цыгана родной земли и та ему земля родная, где его хорошо принимают. А дальше спрашивают: "А где же. цыган, тебя хорошо принимают?" И он отвечает: "Много я стран исходил, был у венгров, был у болгар, был у туретчины, много земель исходил я с табором и еще не нашел такой земли, где бы хорошо мой табор приняли". - Цыганенок, - спросил я его, - а зачем ты у нас появился? Ведь вас же не набирают на службу. Он сверкнул белками, приподнялся на локте и ответил: - Я пришел сам, меня не нужно забирать. Мне надоело в таборе! Отец мой умеет воровать лошадей, а мать гадает. Дед мой воровал лошадей, а бабка гадала. И никто из них себе счастья не украл, и никто себе хорошей судьбы не нагадал, потому что дорога-то ихняя, по-моему, не настоящая. Надо по-другому... Цыганенок оживился, приподнялся, но боль раны, очевидно, давала себя еще чувствовать, и, стиснув губы, он с легким стоном опустился опять на кучу листвы. Вскипевшее молоко разом ринулось на огонь и загасило пламя. Я еле успел выхватить котелок с углей. Цыганенок неожиданно рассмеялся. - Ты чего? - Так. - И он задорно тряхнул головой. - Я вот думаю, что и народ весь эдак: и русские, и евреи, и грузины, и татары терпели старую жизнь, терпели, а потом, как вода из котелка, вспенились и кинулись в огонь. Я вот тоже.